Ладошки, у меня РАНЧИК РОДИЛСЯ! :-)
...
Уважаемые давние поклонники и посетители Ладошек!
Я запускаю коммьюнити-сайт, новый проект, а вы все, будучи
https://www.facebook.com/run4iq
Бег для интеллектуалов.
Бег для интеллекта.
Бег "за" интеллектом. Он сам не придёт ;-)
Ранчик родился!
Андрей AKA Andrew Nugged
Ладошки служат как архив программ для Palm OS и Poclet PC / Windows Mobile
и разрешённых книг с 15 окрября 2000 года.
Эпштейн Михаил Наумович — филолог, философ, эссеист. Родился в 1950 году в Москве. Выпускник филологического факультета МГУ. Автор 17 книг и 400 публикаций, переведенных на многие иностранные языки, в том числе «Философия возможного» (СПб., 2001), «Знак пробела. О будущем гуманитарных наук» (М., 2004), «Постмодерн в русской литературе» (2005), «Все эссе» в 2-х томах (2005). В начале 90-х годов переехал в США. Преподает литературу и философию в Эморийском университете (Атланта). Лауреат премии Андрея Белого (СПб., 1991) и «Liberty» (США, 2000 — за вклад в российско-американскую культуру).
отрывок из произведения:
...Усилиями национал — литераторов Пастернак и Мандельштам зачислены в « русскоязычные » поэты, ввиду своего нерусского происхождения. Термин кажется позорным клеймом — и литераторы — интеллигенты стараются отмыть его, доказывая всецелую принадлежность Пастернака и Мандельштама коренной русской словесности. Как будто само определение « русский » — знак отличия, за который хорошим писателям следует состязаться. Не перенимают ли вполне либеральные ценители тот узко национальный критерий оценки, который сами справедливо осуждают?
Известная бахтинская мысль о том, что культура творится на границе культур, подтверждается опытом двадцатого века, в котором едва ли не ведущее место принадлежит писателям —« инородцам », скрестившим в своем творчестве разные языки и национальные традиции. Чей писатель Кафка: чешский? австрийский? немецкий? еврейский? Кто такой Набоков: русскоязычный американский писатель или русский англоязычный писатель? Да именно сплетающий разные национальные природы в сложном кружеве своего культурного многоязычия.
И чем больше таких разнонациональных пластов перемешано у писателя, тем плодороднее его культурная почва. В любом по — настоящему поэтическом произведении скрещиваются разные языки, и вообще язык поэзии — это как минимум двуязычие ( мысль, также высказанная Бахтиным ). Вспомним хотя бы смешение языков: газетного, уличного, былинного — у Некрасова, энциклопедию российского культурного многоязычия — « Евгения Онегина » Пушкина. Вспомним значение украинских элементов в прозе Гоголя и тюркско — алтайских — в поэзии Хлебникова.
Предположение о чуждости поэтической речи Пастернака и Мандельштама русскому языку ни в коем случае не умаляет творческой силы этих поэтов и их вклада в русскую и мировую поэзию. Поэтическая речь вообще звучит как иностранная, и люди, неискушенные в поэзии, воспринимают ее даже на родном языке как набор знакомо звучащих, но бессмысленных словосочетаний. Еще Аристотель в « Поэтике » отмечал, что поэзии подобает речь, « уклоняющаяся от обыденной — та, которая пользуется и необычными словами ». Аристотель. Поэтика, гл. 22. Соч. в 4 тт. М., 1984, т. 4, с. 670.
Виктор Шкловский, ссылаясь на Аристотеля, добавляет, что поэтический язык не только кажется странным и чудесным, но и фактически « является часто чужим: сумерийский у ассирийцев, латынь у средневековой Европы, арабизмы у персов, древнеболгарский как основа русского литературного...» Виктор Шкловский. Искусство как прием. В его кн.: О теории прозы. М., 1983, с. 24.
Не такую ли роль играл и еврейский язык в русской поэзии 1910-1930х годов? Может быть, у Пастернака и Мандельштама это двуязычие или « иноязычие », вообще свойственное поэзии, следует воспринимать в более прямом смысле, как разговор на двух национальных языках? Один из них, русский, составляет как бы план выражения, или внешнюю форму поэтической речи, а другой — библейский — форму внутреннюю, « тайный иврит », который и приходится расшифровывать в этих чрезвычайно зашифрованных, на слух подчас неестественно или сверхъественно звучащих стихах.
У величайших русских поэтов: Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Блока, Есенина — сильно ощущается песенная основа лирики, некоторая пустотность или разреженность смысла, который не напрягается сверх возможностей самого природного языка, но плавно течет в его пологих берегах. « Я помню чудное мгновенье...», « нет, не тебя так пылко я люблю...», « что ты жадно глядишь на дорогу...», « опять, как в годы золотые...», « не жалею, не зову, не плачу...». Слова сменяются в естественном порядке, по общим синтаксическим законам русского языка. Нет смысла, идущего им поперек, сбивающего, комкающего, ломающего словесный ряд. Слово отстоит от слова на расстоянии своего обычного, словарного значения. И эта разреженность заполняется протяжной интонацией песни: событие происходит не только между значениями слов, но и между выдохом и вдохом поющего.
Иначе — у Пастернака и Мандельштама, наследников еврейской духовной традиции, которая — скорее бессознательно, чем сознательно — преломилась в их творчестве: скрытая грань « магического кристалла ». Еврейское и русское, кровное и сознательное, почва и судьба — сложно взаимодействуют, определяя новый, неслыханный склад поэтической речи. Речь Пастернака и Мандельштама кажется более густой, вязкой, замешенной на разноязычии, чем у их предшественников в русской поэзии. Вслушаемся:
Чтоб, прическу ослабив, и чайный и шалый, Зачаженный бутон заколов за кушак, Провальсировать к славе, шутя, полушалок Закусивши, как муку, и еле дыша.
В медленном водовороте тяжелые нежные розы, Розы тяжесть и нежность в двойные венки заплела.
( Мандельштам. « Сестры — тяжесть и нежность —
одинаковы ваши приметы...»)
Каждое слово здесь налегает так тесно на другое слово, что не оста e тся места для дыханья, для песенной протяжности и смысловой редкости, которая так пленяет у Пушкина и Некрасова, у Блока и Есенина...